- То-то я так и полагал, ваше благородие! - обрадованно воскликнул Ворсунька.
- А я тебя денщиком к себе возьму. С женой у меня будешь жить.
Ворсунька окончательно повеселел.
- Дай вам бог всякого благополучия! Очень уж вы добрый барин, ваше благородие... И все матросы очень вами довольны... А уж я буду стараться, чтобы ходить за вами в полной исправности... Уж как буду стараться!..
- Да ты и так ходишь за мной, чего лучше. Без тебя все бы я растерял... Поди-ка узнай, Ворсунька, готов ли катер.
Вернувшийся через минуту вестовой смущенно доложил, что катер только что отвалил.
- Отвалил?! Как же не дали знать, что катер готов? Это свинство! воскликнул Володя, мгновенно вспыхивая, как порох. - Это черт знает что такое! И как он смел, скотина! Верно, ревизор поехал на катере?
При мысли о ревизоре, лейтенанте Первушине, злобное чувство овладело Володей, и глаза его засверкали, как у волчонка.
- Точно так, левизор, ваше благородие.
- Я так и знал... Это его штуки... Подожди! Я так этого не оставлю! кипятился Ашанин, порывисто выбрасывая слова и совершенно забывая о присутствии вестового.
- Но только, осмелюсь доложить, ваше благородие, я им докладывал на катер, что вы изволите ехать.
- Что же он? - нетерпеливо спросил Володя.
- Некогда, говорит, ждать... Я, говорит, еду за свежей провизией, а не гулять. И приказали отваливать, хоть все офицеры и просили левизора подождать.
- Ну да... ну да... это он нарочно.
Володя рвал и метал и, словно разъяренный зверек в клетке, ходил взад и вперед по маленькой гардемаринской каюте в чечунчевой паре, в шлеме на голове и тросточкой в руке... Его поэтическое настроение, вызванное красотой природы и прелестью чудной ночи, и все его мысли были теперь сосредоточены на ненавистном ему лейтенанте Первушине. Уж не в первый раз строит ему разные пакости этот завзятый дантист и крепостник за то, что Володя не скрывает своего негодования к таким людям и не раз в кают-компании произносил грозные филиппики по этому поводу и удивлялся, что некоторые офицеры, несмотря на приказание капитана, тихонько, спрятавшись за мачту, бьют по зубам матросов, пользуясь тем, что они не жалуются капитану. А ведь закон не разрешает офицерам собственноручной расправы.
Ревизор хорошо понял, конечно, кто эти "некоторые", и, злопамятный и мстительный, с тех пор невзлюбил Ашанина, и старался, по возможности, делать ему всякие неприятности исподтишка, не ссорясь открыто и избегая всяких споров, зная, что на стороне Володи большинство кают-компании. Раз Первушин после обеда на берегу шепнул старшему офицеру, как будто в порыве откровенности, что Ашанин позволял себе неуважительно отозваться о нем; другой раз - будто Ашанин заснул на вахте; в третий раз говорил, что Ашанин ищет дешевой популярности между матросами и слишком фамильярничает с ними во вред дисциплине, - словом, изо всех сил своей мелкой злобной душонки старался очернить Володю в глазах старшего офицера. Но это ему не удавалось.
Старший офицер, Андрей Николаевич, недаром был одним из тех честных моряков старого времени, который сам действовал всегда честно и открыто, не мог терпеть фальши и неискренности в других и грубо обрывал всякие сплетни и нашептывания, считая недостойным делом их слушать. Несмотря на то что после обеда на берегу вдвоем с ревизором Андрей Николаевич, попробовавший и портвейна, и хереса, и лафита, и портера, и шампанского, и, наконец, ликеров за кофе, был краснее обыкновенного и не совсем ясно и членораздельно произносил слова, тем не менее с нескрываемой брезгливостью оборвал ревизора, сказавши, что ему нет ни малейшего дела до того, как отзывается о нем Ашанин, но что он считает его порядочным и честным молодым человеком и усердным по службе... Что же касается до Степана Васильевича, то, вероятно, он... того... чересчур много выпил и не понимает, какие пакости врет... на Ашанина. Наверное, Ашанин ничего дурного за глаза не скажет... "Не скажет... у-ве-ре-н...", - заключил Андрей Николаевич заплетающимся языком и вскоре, как он выразился, "снялся с якоря" и вышел из гостиницы.
Такими же неудачными были и другие попытки Первушина, и он, еще более озлобленный, мстил Ашанину разными мелочными неприятностями вроде той, которую сделал в этот вечер.
Володя хотел было идти жаловаться к старшему офицеру, но тотчас же оставил эту мысль. К чему поднимать историю и жаловаться? Он еще с корпуса имел отвращение к "фискальству" и всяким жалобам. Нет, он лучше в кают-компании при всех выскажет Первушину всю гнусность его поведения. Этак будет лучше; пусть он знает, что даром ему пакости не пройдут. Ему теперь нельзя будет прибегать к уловкам и заметать хвостом свои фокусы.
А пока надо идти к старшему офицеру и попросить двойку.
Ворсунька, с полным сочувствием следивший за Володей, и, пожалуй, возмущенный не менее, если не более его самого за то, что ревизор не подождал Ашанина, в свою очередь мысленно награждал весьма нелестными эпитетами этого "рыжего кобчика", как звали втихомолку матросы лейтенанта Первушина. Прозвище это не лишено было меткости, которой вообще отличаются прозвища матросов, даваемые офицерам. Действительно, лицо рыжеволосого маленького лейтенанта, с за гнутым носом и круглыми злыми глазами, напоминало птицу ястребиной породы.
- Ваше благородие, шлюпку, если угодно, можно сейчас спроворить, сказал Ворсунька.
- Какую шлюпку?
- А вольную... Здесь их много близ конверта шнырит, шлюпок-то... Дозвольте вскричать.
- Не надо, Ворсунька. Я на двойке поеду. Старший офицер где?