Горячие лучи солнца переливаются на верхушках волн золотистым блеском, заливают часть горизонта, где порой белеют в виде маленьких точек паруса кораблей, и играют на палубе "Коршуна", нежа и лаская моряков. Ровный норд-ост и влага океана умеряют солнечную теплоту. Томительного зноя нет; дышится легко, чувствуется привольно среди этой громадной волнистой морской равнины.
И "Коршун", слегка и плавно раскачиваясь, несет на себе все паруса, какие только у него есть, и с ровным попутным ветром, дующим почти в корму, бежит себе узлов по девяти, по десяти в час, радуя своих обитателей хорошим ходом.
Степан Ильич особенно доволен, что "солнышко", как нежно он его называет, всегда на месте и не прячется за облака. И не потому только рад он ему, что не чувствует приступов ревматизма, а главным образом потому, что можно ежедневно делать наблюдения, брать высоты солнца и точно знать в каждый полдень широту и долготу места корвета и верное пройденное расстояние.
И он все время находится в отличном расположении духа - не то что во время плавания у берегов или в пасмурную погоду; он не ворчит, порою шутит, посвистывает, находясь наверху, себе под нос какой-то веселый мотивчик и по вечерам, за чаем, случается, рассказывает, по настоятельной просьбе молодежи, какой-нибудь эпизод из своих многочисленных плаваний по разным морям и океанам. Много на своем веку повидал Степан Ильич, и его рассказы, правдивые и потому всегда необыкновенно простые, интересны и поучительны, и молодежь жадно внимает им и остерегается перебивать Степана Ильича, зная, что он в таком случае обидится и перестанет рассказывать.
Старый штурман любил молодежь и снисходительно слушал ее даже и тогда, когда она, по его мнению, "завиралась", то есть высказывала такие взгляды, которые ему, как старику, служаке старого николаевского времени, казались чересчур уже крайними.
И хотя Ашанин тоже нередко "завирался", и даже более других, объясняя старому штурману, что в будущем не будет ни войн, ни междоусобиц, ни богатых, ни бедных, ни титулов, ни отличий, тем не менее он пользовался особенным расположением Степана Ильича - и за то, что отлично, не хуже штурмана, брал высоты и делал вычисления, и за то, что был исправный и добросовестный служака и не "зевал" на вахте, и за то, что не лодырь и не белоручка и, видимо, рассчитывает на себя, а не на протекцию дяди-адмирала.
"Маменькиных сынков" и "белоручек", спустя рукава относящихся к службе и надеющихся на связи, чтобы сделать карьеру, Степан Ильич терпеть не мог и называл почему-то таких молодых людей "мамзелями", считая эту кличку чем-то весьма унизительным.
- Есть-таки и во флоте такие мамзели-с, - говорил иногда ворчливо Степан Ильич, прибавляя к словам "ерсы". - Маменька там адмиральша-с, бабушка княгиня-с, так он и думает, что он мамзель-с и ему всякие чины да отличия за лодырство следуют... Небось, видели флаг-офицера при адмирале? Егозит и больше ничего, совершенно невежественный офицер, а его за уши вытянут... эту мамзель... Как же-с, нельзя, племянничек важной персоны... тьфу!
И старик, сердито крякнув, умолкал и неистово курил папироску, не замечая, что Ашанин любуется им, радостно слушая эти слова и мысленно давая себе зарок никогда не пользоваться протекцией.
Расположение Степана Ильича к Ашанину выражалось в нередких приглашениях "покалякать" к себе в каюту, что считалось знаком большой милости, особенно для такого юнца. И там старик и юноша спорили и, несмотря на то что никак не могли согласиться друг с другом насчет "будущего", все более и более привязывались друг к другу. Старику нравилась горячая, светлая вера юнца, а Володя невольно проникался уважением к этому скромному рыцарю долга, к этому вечному труженику, труды которого даже и не вознаграждаются, к этому добряку, несмотря на часто напускаемую им на себя личину суровости. И Володя всегда охотно откликался на зов Степана Ильича, а гостеприимный старый штурман всегда предлагал какое-нибудь угощение: или стаканчик эля, до которого он сам был большой охотник, или чего-нибудь сладенького, к которому Володя, в свою очередь, был далеко не равнодушен и давным-давно проел и проугощал изрядный запас варенья, которым снабдила его мать. А у Степана Ильича еще сохранилось вкусное русское варенье, которым он нередко угощал Володю в своей аккуратно прибранной, чистой, уютной каюте, с образком Николая Чудотворца в уголке и фотографиями жены и взрослых детей над койкой, где все было как-то особенно умело приспособлено и где пахло запахом самого Степана Ильича - табаком и еще чем-то неуловимым, но приятным.
После капитана старый штурман и доктор пользовались самым большим уважением Ашанина. Нравились Володе и мичман Лопатин, жизнерадостный, веселый, с открытой, прямой душой, и старший офицер, как ретивый служака и добрый человек, и мистер Кенеди, и лейтенант Невзоров, меланхолический блондин, сильно грустивший о своей молодой жене. К остальным офицерам Володя был равнодушен, а к двоим - к ревизору, лейтенанту Первушину, и старшему артиллеристу - питал даже не особенно дружелюбные чувства, главным образом за то, что они дантисты и, несмотря на обещание, данное капитану, дерутся и, видимо, не сочувствуют его гуманным стремлениям просветить матроса. И если бы не капитан, то они еще не так бы дрались. Недаром же обоих их матросы называют "мордобоями" и не любят их, особенно артиллериста, который, сам выслужившись из кантонистов, отвратительно обращался с нижними чинами.
Среди гардемаринов у Ашанина был большой приятель - Иволгин, красивый брюнет, живой увлекающийся сангвиник, несколько легкомысленный и изменчивый, но с добрым отзывчивым сердцем. С ним они нередко читали вместе и спорили. Но в Печелийском заливе Иволгин и еще один гардемарин были переведены на клипер, где недоставало офицеров. На корвете остались Кошкин и Быков и два кондуктора-штурмана.